Ближе к утру от раздумий я почти обессилел и достиг той степени прострации, когда сознание ищет знака извне. Тихо прошел в комнату, снял с полки молитвенник, вернулся в компанию к таракану и чайнику, вслух (громким шепотом) прочел Пока2 янный канон, выученный едва не наизусть еще в тюрьме.
«...избави душу мою своею честною кровию от гордости, ею же мя сопротивник напои».
Но не успокоился. Это было бы слишком просто: произнести шепотом несколько десятков фраз и простить своему бывшему другу все, что он со мной сделал.
Тогда обратился к Библии. Трижды открыл наугад и ткнул пальцем.
«...возьми шило, – прочел я первый раз, дрожа и задыхаясь, – и приколи ухо его к двери, и будет он рабом твоим навек»*.
Вот так поступают с рабами, понял я. Прибивают за уши к воротам дома. Может, мне сделать его своим рабом? Нет, не мой метод. Надо убить, и точка.
Открыл снова.
«...за сим подняли крик, говоря: истреби от земли такого! Ибо ему не должно жить»**.
Сглотнув комок, в третий раз поискал божий промысел.
«...но вы укрепитесь, и пусть не ослабевают руки ваши; потому что есть возмездие за дела ваши»***.
Легко сказать, укрепитесь. Меня обманули. Развели, опустили, ограбили. Если угодно – растлили. Можно ли растлить тридцатилетнего мужчину? Конечно. Это просто. Надо всего лишь отобрать у него все. В том числе последние остатки веры в человека.
Это очень уродливая, глупая история. Вдобавок банальная. Таких историй вам на любой пересылке рассажут десяток за ночь. Человек отсидел три года, вышел – а его товарищ украл все его деньги и сбежал.
Мне было тридцать лет, и одиннадцать месяцев назад я освободился из тюрьмы. У меня была жена и пятилетний сын.
* Второзаконие, 15.17.
** Деяния, 22.22.
*** 2-я Паралипоменон, 15.7.
...Отложил Библию. Приколотил еще одну папиросу. Курил много, начинал с утра. Марихуану, реже – гашиш, если удавалось достать. Курил для развлечения, просто за неимением лучшего.
Смотрел за окно и думал, как буду его убивать. Как сниму с него кожу и сделаю себе портфель. Или лучше – тетрадку.
Деньги, тюрьма – к черту их. Тюрьма не беда. Я решил его казнить, потому что он поломал мой жизненный план. План был простой и сильный: когда-то, в возрасте четырнадцати лет (или между тринадцатью и четырнадцатью, точнее не скажу), я решил, что буду непрерывно и терпеливо, шаг за шагом, день за днем, двигаться сразу по всем направлениям. Как дерево. Вверх, вниз и немного в стороны.
В двадцать семь я сел в тюрьму, но не расстроился. К моменту водворения в лефортовскую одиночную камеру секретный план выполнялся с большим опережением графика. В семнадцать я был студент лучшего в стране университета, в двадцать – демобилизованный солдат, владеющий немецким языком и навыками рукопашного боя, с двумя блокнотами стихов в дембельском рюкзачке. В двадцать пять бывший студент, солдат и поэт уже манипулировал миллиардами и ездил по столице на автомобиле «Сааб 9000».
В том году такие машины закупила кремлевская администрация. Постовые милиционеры, заметив несущийся по осевой темно-синий болид, принимали меня за кремлевского администратора и норовили отдать честь. 2
Экстраполируя темпы своего восхождения, я понимал, что к сорока годам стану одним из богатейших людей мира. Деньги меня не интересовали: мелко, скучно; я хотел повернуть ход мировой истории. Закрутить планету в обратном направлении. Посадить яблони на Марсе. Что-то такое.
И вдруг – бах! бах! – и некий ловкий парень, звать Михаилом, сбивает нашего солдата, поэта и финансового воротилу буквально на взлете, превращает его в нищего мудака с судимостью. Выходило, что я напрасно три года безвылазно просидел в офисе и еще три года – в следственном изоляторе. Я крупно проиграл, я все проиграл; я отброшен ровно на шесть лет назад и должен все начинать сначала.
Мой бывший друг отгрыз десятую часть моей жизни. Шесть лучших лет сгорели впустую – попробуйте, наверстайте, когда нет своего жилья и здоровья, когда не знаешь, кому верить.
Два слова о деньгах. Денег было ровно 1 (один) чемодан. В чемодане лежало четыре московские квартиры с видом на Кремль. Чемодан хранился у друга. Друг растаял в тонком воздухе вместе с чемоданом.
Я освободился в апреле, искал его до середины лета, не нашел ни его самого, ни денег. Уцелели какие-то сбережения – семья потихоньку их проедала. Вокруг текла обычная жизнь, московская суета – сын уехал к бабке в деревню, жена стригла затылки богатым атлетам в парикмахерском салоне спортивного клуба, друзья двигали какие-то свои скромные затеи, у всех были семьи, дети, концы с концами – я ничего в этой жизни не понимал и понимать не хотел; меня выдернуло из мира в девяносто шестом, и, вернувшись, я хотел опять оказаться в жирном, суетливом, пахнущем миллионами девяносто шестом, хотя кругом мелькал уже девяносто девятый, – совсем, совсем другой год.
Девяносто девятый был неплохой, расслабленный и спокойный год, для всех – но не для меня.
Июль и август я ходил, несколько пошатываясь. Мне казалось, что я мокрый и грязный, что я ко всему прилипаю. Попытки как-то встряхнуться, отвлечься, забыться, хотя бы на четверть часа, приводили к неконтролируемым вспышкам лихорадочного, злобного веселья, некрасивого хохота, они сменялись еще более глубокими приступами уныния. Возможно, меня вылечил бы ребенок, но его отправили на свежий воздух аж до сентября. Или это было к лучшему? Негоже детям видеть родителей в состоянии опущенности.
Опущенный папа подходил к зеркалу и испытывал род наваждения. Ему мнилось, что все отверстия в голове увеличились: рот, ноздри, глазные впадины. Само же лицо обрело неестественную, почти кататоническую неподвижность. Опущенный папа похудел и при этом опух, отвратительная комбинация, а все из-за пива, он слишком много пил пива, летом пиво с марихуаной хорошо идет; и потом, чувак соскучился по пиву, в тюрьме всегда можно раздобыть водку или спирт, а вот пиво – никак.